Валерий АЙРАПЕТЯН (1980) уроженец Баку. Он вместе с семьей перебрался в Армению, когда еще только начинались карабахские события. Через несколько лет Айрапетяны уехали в Россию и осели в Петербурге. Ему пришлось быть разнорабочим, маляром, гидом, массажистом и много еще кем. Мыкался, в итоге познал жизнь изнутри и снаружи. Но судьба неисповедима. Валерий стал писать! Стал участником форумов молодых писателей, где с ним и познакомилась корр. “НВ” Елена Шуваева-Петросян. Айрапетян публикуется в “толстых” журналах, таких как “Москва”, “Аврора”, “Молодой Петербург” и других. Фактически он — типичный представитель новой волны русскоязычных армянских писателей. “НВ” с радостью печатает их, полагая, что сохранение русскоязычной духовной среды — задача задач. Наше богатство.
Однако вернемся к новой волне. В ней немало многообещающих, отмеченных талантом имен. Может, их стимулировал горький беженский хлеб? А пишет Валерий хорошо: цепко, нервно, пластично и с ненавязчивым юмором. Предлагаем отрывки из биографической повести Валерия Айрапетяна и благодарим его за эксклюзив.
СИРЕНЕВЫЙ СОК И ЗАПАХ КРОВИ
В доме были четыре комнаты. Гостиная, детская, бабушкина комната и отцовская. Уложив нас спать, мать перебиралась к отцу. Дом был спланирован так, что в комнату отца нельзя было попасть из других комнат, в нее вел отдельный вход. Уход матери сопровождался скрипом половиц. У бабушки Варсеник или просто Бабо (бабушка на армянский манер) тоже был отдельный вход. Так был достигнут компромисс между враждующими мамой и бабушкой, а также удовлетворена потребность отца в затворничестве. Отцу было необходимо хотя бы пару часов в день побыть одному. Его интересовали книги, фотографии, музыка, марки и собственные ногти: состриженные, они собирались в спичечную коробку. Комната его была по периметру заставлена книжными полками, упирающимися в потолок, посередине стояла кровать, справа от нее проигрыватель, слева стол, на нем фотолаборатория, в глубине этажерка, между всем этим нагромождением узкая тропинка для передвижения. На одной из верхних полок, прислонясь к книжным корешкам, стояла баночка, на ней коротко и грозно значилось “ЯД!” Баночка всецело владела моим воображением. Я воображал ее воздействие на человека, на кожу, на глаза. Мне думалось, испив яда, человек немедленно должен покрыться волдырями, из глаз его — потечь мутная кровавая слизь, сам отравленный издавать нечеловеческие звуки. Отец игнорировал мои расспросы по этому поводу, приходилось доходить до всего самому. Комната отца наполняла меня немым трепетом. В этой комнате, полагал я, спрятана некая тайна.
Дом был огорожен высоким забором, сложенным из известкового куба. Вдоль забора росли гранатовые, абрикосовые, тутовые деревья, ближе к центру два инжировых и одна яблоня. В инжировые деревья были вколочены огромные гвозди и клинья. “Дерево железо любит!” — восклицал дед Сергей и вспыхивал багровым румянцем. Инжир плодоносил зелеными плодами с вязким липким молоком внутри. В августе созревшие инжирины наливались золотом и медом, падали и тлели на земле, со временем чернея, как мертвые грачи. Гранатовые деревья, посаженные на месте бывшей выгребной ямы, густо кустились и выдавали плоды невероятных размеров, не меньше детской головы. К концу лета тутовые деревья покрывались бурыми, фиолетовыми, черными бугристыми ягодками. Казалось, жуки облепили ветки. Иногда тутовины служили нам орудием мести: стоило метнуть их в обидчика, и ты был отмщен. Зачастую являлась мать обидчика и по ту сторону забора принималась голосить в три горла о пропащей вещи, о несмываемых пятнах, о нашем бесстыдстве. Когда ягоды созревали, Бабо, горбя спину и радостно потрясывая головой, прибегала со старым покрывалом, которое мы с сестрой Наташей растягивали под деревом, а после забирались на дерево и трусили мелкие ветви. Бабушка Варсеник сидела внизу, чуть поодаль от покрывала и, морщась от чистого сильного солнца, поглядывала на нас урывками. Устав от тряски, мы с Наташей усаживались на ветвь потолще и принимались за тутовины. Сиреневый сок тек по нашим щекам, животам и ногам. Наташа походила на Маугли, спина ее была покрыта черным прилаженным пушком, с головы ниспадали и струились по плечам жгучие смоляные волосы, в глазах темнели упругие зрачки. Наташа была мне защитником и била бивших меня. Пацаны считались с нею, как с лидером. Все дохлые кошки в округе были осмотрены ею лично. Наташа могла поднять мертвую крысу за хвост, Наташа метко лупила из рогатки, Наташа могла делать из подшипников самокат и съезжать с заасфальтированной горки. Наташа была моим главным аргументом в случавшихся во дворах спорах.
Бабо принималась покрикивать на нас, если мы, по ее мнению, засиживались на дереве. Тогда, резко сменив положение, вцепившись в ветви и, конвульсивно подергиваясь, словно исполняя ритуальный танец неведомых дикарей, мы принимались за тряску дерева. Тутовины отрывались и лиловым дождем покрывали настил. В итоге, когда сотрясалось лишь дерево и ничего больше не падало, Бабо кричала нам “херика!”, что означало “Достаточно!” Мы спрыгивали и вместе с Бабо начинали поднимать с концов покрывало, чтобы тутовины скатывались к центру. Когда же в середине одеяла синел массивный холм ягод, Бабо скручивала концы настила змеей, обхватывала ее горло цепкими руками, отрывала от земли и семенила на свою часть двора, чтобы там уже разбирать урожай. Мы очень любили Бабо.
Армен, мой двоюродный брат, гостил у нас; в доме были я, мама и он. Папа работал на почтовом поезде и был в рейсе, Бабо гостила у дочери в Ереване. Весь день мы носились по двору, а вечером сидели в комнате отца и слушали пластинки. Мне нравился “Дельтаплан” Леонтьева и песня про двух грузин и какой-то там кувшин. Армен был худ и смугл. На шее его белело пятно витилиго. Мне оно очень нравилось — его пятно, оно делало Армена Арменом, моим братом, лишись он его, я бы изменил о нем мнение, он был бы уже иным.
Пятно добавляло тайны, питало острый интерес к его натуре. “Это неизлечимая болезнь!” — говорил он и в глазах его загорались голодные огни обреченности. Я гордился братом, его мужеством и втихаря ему завидовал: завидовал его болезни, нераскрытую наукой, неизлечимую, несомую им, как взрослую ношу. Ко всему прочему, Армен хорошо дрался, и это безоговорочно наделяло его авторитетом.
Мама была в гостиной. Потом она позвала нас ужинать. Мы сидели и ели. Армен всегда ел плохо, и даже был за это бит своей матерью. Я же наоборот — страдал обжорством. Когда-то мне было внушено, что еда прибавляет силы, что тот, кто много ест — многосилен. Я этому поверил и старался не отступать от методики наращивания силы.
Вдруг за окном послышался шум. Бежала толпа, вспыхивали крики, кто-то два раза отчаянно громко выдохнул “Ох!”, ужасающий визг вперемешку с хрипом донесся до нас.
Мать подскочила, выбежала на улицу, через мгновение вернулась, стала прыгать по комнате, как напуганная курица, била себя по бедрам. “Вай, вай! Убивают, убивают! Вай!” Мы с братом были неподвижны. Нечто гнусное, незнакомое доселе, стало подниматься к горлу, обволокло шею, пролезло в черепную коробку. Я впал в ступор, хотя реального страха не испытал. “Боже! Боже!” — причитала мать. Вскоре она вышла из спальной, прижимая к себе, как последнюю надежду, чистые простыни. На секунду замерла посреди залы, потом подошла ко мне, схватила за руку и вывела из-за стола. Капризный и упертый, сейчас я повиновался, скованный охватившим меня новым чувством.
— Надо помочь, — сказала она незнакомым мне голосом. — А ты, Арменчик, сиди и жди.
Мы вышли на улицу и двинулись к трамвайной остановке. Я увидел, как мужчина в черных брюках пытался ползти, судорожно перебирая ногами и взмахивая руками, словно тонущий.
Мы подошли. Молодой и смуглый, худой с каменным подбородком, он распластался на горячем асфальте и корчился от боли и ужаса. Спина его была исколота как минимум в десяти местах. Места удара походили где на воронки, где на эллипсы, где на длинные щели. В воронках и эллипсах кровь сначала заполняла кратер и только потом изливалась с переполненных чернеющих озерец. Из щелей она просто текла. Кровь струилась с боков широкими ламинарными лентами и собиралась на асфальте в несколько быстро спекающихся лужиц. Из-под уха пульсировал тонкий фонтанчик. Луна отражалась в лакированных лужах. Запах крови, соединенный с горячим битумом, расползался и лез в ноздри, как жертвенное курение.
Смерть обходила его кругами, он не отрывал от нее глаз. Пустота уже заливала черной водой его глазницы, он ошарашенно водил мутными стеклянными шарами по кругу, словно силился понять происходящее, придать насильственному умиранию своего тела хоть какой-нибудь смысл, пока в один момент мы не столкнулись взглядами. Я стоял в нескольких шагах от умирающего и смотрел на него со всей жадностью любопытного детства. Мы смотрели друг на друга, как давно знакомые люди, как, может быть, смотрят при встрече друг другу в глаза надолго разлученные, а под старость соединенные, близнецы. Движения умирающего потеряли ярость сопротивления: из истеричных и отрывистых, они превратились в вялые и конвульсивные подергивания. Борьба была на исходе. Рот его стал открываться, глаза мутнели в ночи, голова коротко подрагивала, лицо разом осунулось, будто из него высосали воздух.
Мама стояла с накрахмаленными простынями и вертелась вполоборота, как заведенная кукла; мать искала поддержки, но улица предпочитала не выходить за пределы своих домов, наблюдая через окна, подглядывая через дверные щели, выпирая головы из-за заборов. Вокруг зарезанного толпились подельники убийцы, с острыми лицами (убийцы редко бывают толстяками), убийца с торчащим кадыком и прилизанными волосами, мама с простынями и я — с бинтами и ножницами. Суета возрастала, мама решила приблизиться для оказания помощи и сделала несколько решительных шагов в сторону тела. Внезапно, словно из-под земли, перед нами вырос маленький, злостный, с дурным взглядом. В руке его крепко сидел нож, измазанный кровью. Убийца походил на цыгана.
— Мотай, давай, дура, бля, а то ляжешь рядом и сынок твой ляжет, — прошипел, пеня рот, “цыган”, потрясая окровавленным ножом.
Мама сказала “Вайвайвай!” и, взяв меня под руку, рванула к дому. Я обернулся. Цыган склонился над раненым, и произвел несколько решительных ударных движений в шею. Два хлопка с легким причмокиванием, утробный выдох и злой плевок достигли моих ушей. Ноги лежачего дважды качнулись в стороны и замерли.
Мама что-то бубнила себе под нос и ускоряла шаг. Я чувствовал, как в нее вползает страх. Рука ее вспотела и сделалась липкой, она то и дело опускала на меня взгляд и кивала головой, будто убеждала себя, что с сыном все в порядке.
Теперь, когда сошел с нее медицинский пафос, она поняла, что чуть не погибла сама и не погубила ребенка. “Глупость, глупость! — говорило ее спешащее нервное тело. — Сильва, ты глупая женщина, разве можно так?!” — вторил окидывающий меня цепкий материнский взгляд. Армен сидел на полу возле пианино и читал толстую книгу с картинками. Когда мы вошли, он быстро встал и начал тараторить что-то несвязное, наверное, от ужаса. Перед сном мне не читали, как обычно. Работал телевизор, я лежал рядом с мамой и вспоминал убитого. Мне даже не было его жаль, я еще не приобрел способность сострадать людям, мной владел восторг нового знания, запах спеченной на асфальте крови будоражил меня неведомыми смыслами. Я понял одно. Понял, что убийство возможно. Армен сопел на соседней кровати, рот его был приоткрыт. Этот открытый рот напомнил мне убитого. Мы все умрем, дошло вдруг до меня. Умрет Бабо, умрут мама и папа, умрет сестра Наташа, Надя, брат Армен и я тоже умру, и никто не знает где, когда и как это произойдет.
— Мам, а я умру?
— Что?... а, ты... нет сынок, что ты, что ты... не думай... спи... Господи...
Этот ответ только укрепил во мне правоту моего открытия. Я укрылся одеялом и прикусил кулак. Так я стал взрослым.
“НЕ ХЕРА НАЦИЮ ПОЗОРИТЬ!”
Арсен ушел из дома в пятницу, в синяках, демонстративно треснув дверью, обреченно всхлипывая, цедя проклятия, полагая, что уходит навсегда. А в среду ночью мне позвонили.
Звонили из милиции. Лейтенант по фамилии Овсепян. Борис Овсепян. Выходит, земляк. Колоритно растягивая слова, спросил, я ли Валера. Получив утвердительный ответ, принялся хулить меня за то, что я могу спать, когда мой брат разжигает на улице костры, трясясь от сырого холода. Говорил, что армяне не должны так поступать с близкими, говорил, что мы многострадальный народ и поэтому должны быть милосердны друг к другу.
Я слушал и молчал, не зная, что и сказать. Я поставил будильник на шесть утра, отзвонился матери, успокоил и ее. В тот день в составе группы молодых писателей меня пригласили на встречу с Гюнтером Грассом, встреча должна была пройти на Ваське в десять утра. В запасе у меня было три часа...
В трамвае полно народу. Сидящая напротив дверей бабуля, завидев меня, морщит дряблый нос и отворачивается к окну, как от постыдной для себя сцены. “Наверное, не любит нерусских” — кажется мне...
Арсен всегда был другим, думал я, пока ехал. Родился в смутное время, в восемьдесят восьмом, в Баку. Близился развал, нарастал карабахский конфликт. Армяне спешно покидали Азербайджан, азербайджанцы Армению. Четырнадцатого ноября в роддоме Арсен оказался единственным новорожденным армянином. Родился он очень слабым, четыре балла по шкале Апгар. Если бы не врач Никифорова, подключившая его к капельнице, кто знает, выжил бы он вообще. В двадцать дней от роду Арсен уже стал беженцем. Не успев продать дом, семья наша покинула Азербайджан и бежала в Армению. Межэтнические конфликты всегда жестоки; разность веры и национальной принадлежности быстро определяет врага.
В Армении нас — беженцев — разместили в пансионатах, принадлежащих прежде различным министерствам. Люди разных слоев, культурного уровня и профессий оказались в равном положении, под одной крышей. Арсен стал общим любимчиком среди бакинских беженцев. Нежное бледное лицо одухотворенно обрамляла шапка каштановых кудряшек. Этакий Пушкин в младенчестве. Арсен для всех был отрадой. С самого раннего детства в нем зрела и выявляла себя какая-то особая духовность. В возрасте трех лет он добровольно отказывался от сахара в пользу младшей сестры Ануш. Ребенком, без труда мог вселить во взрослого человека надежду.
После переезда в Россию все стало меняться. Братское общежитие сменилось конкурентной разобщенностью. Но и тут Арсен проявлял себя по-своему. Это надо же, первоклассником, в единственный свой выходной вставать засветло и топать за три километра в центр села на воскресную службу. Дом наш стоял на окраине села, путь к церкви лежал через два холма и яблоневый сад. Отношения со сверстниками у него складывались не лучшие. Духовная утонченность — сомнительное преимущество для мальчика в сельской среде. Я вспомнил, как часто он возвращался из школы побитым: форма искомкана и грязна, на пиджаке рифленый след подошвы, в кудрях травинки (никак волокли по земле), в глазах пустота. Ночами он молился, пару раз мне удалось расслышать имена его одноклассников, редких драчунов, и просьбы об их прощении. Я ходил в школу и пытался говорить с преподавателями, те кивали и обещали что-то сделать.
Позже, когда я уехал учиться в Белгород, дела пошли еще хуже. Присутствие старшего брата хоть как-то обнадеживало его, мой отъезд он принял с тихим отчаянием. На какое-то время он замкнулся, читал и молился, рисовал всадников с мечами, писал стихи о природе и Боге. Одно из них начиналось так: “Бесконечен мой восторг к природе...”
С нашим переездом в Питер Арсен и вовсе сник. Только в апреле нам стало известно, что он прогулял весь учебный год. Скандалы, угрозы, наказания не возымели никакого действия, и измотанная мать махнула рукой. А что она могла еще сделать? Двенадцать лет скитаний и мытарств вымотали ее. Мы выживали, неустроенность давила со всех сторон, на воспитание попросту не оставалось сил.
Мы жили в коммуналке на Невском, соседи пили и часто дрались. Пока сожитель соседки Жанны лежал в пьяной отключке, она совокуплялась с его друзьями. Фанерные стены скрывали разве что картинку. Сожитель этот, недавно откинувшийся пролетарий по фамилии Кулаков, перед тем как вырубиться, взял за привычку орать, что вырежет всех армян, что на армян у него давно зуб. Думаю, тут какая-то армейская заморочка. Или, может, на зоне черные верховодили, и он ненавидел их молча, а сейчас вот ему припомнилось по пьяни да сдуру. Мне даже пришлось разок его избить, правда, потом на меня завели дело, но все как-то обошлось. Как выяснилось позже, Арсен принимал все за чистую монету и после очередной кулаковской манифестации, напуганный, не выходил из комнаты по три-четыре дня, мочась в бутылочку и подавляя кишечные позывы. Я же пропадал у друзей, у девиц, работал, пил, ждал конца света. Арсен был одинок и, думаю, страдал. Порой, стянутый коконом страха, он не смел шелохнуться. Лежал как мумия и пялился в телевизор. Отец пахал на двух работах и пожимал плечами, инициативу он проявлял редко, сестры занимались духовным поиском. Старшая Надя штудировала Ауробиндо, средняя Наташа стала адептом кришнаизма, признав своим учителем Джагата Гуру, что означает Учитель Всего Мира. Ауробиндо, проповедуя путь одиночки, подходил редким смельчакам (Надя как раз решила, что принадлежит к таковым, чем позже поплатилась душевным покоем и здоровьем), поэтому менее уверенный в себе Арсен обратил свой взор в сторону кришнаизма и вслед за Наташей стал учеником Джагата Гуру.
Три года он служил Кришне яростно и честно, как Арджуна, позабыв себя, воспевая мантры, беспрекословно подчиняясь старшим. Вся черная работа в ашраме (большая трешка на Лиговке) лежала на нем. Потом что-то его разочаровало, наверное, он начал понимать, что его используют, что снова он столкнулся с ложью и предательством. Думаю, это случилось после того, как его, гриппозного, с сорокаградусной температурой, выдворили на мороз чистить ковры к приезду важного иерарха из Штатов. После того как он покинул ашрам, вера в людей, в Бога, в саму жизнь была у него подорвана. Он резко порвал с кришнаизмом и сразу впал в полуторагодовую депрессию, вышел из которой циником и жлобом. Из смиренного понимающего мальчика он превратился в неотесанного грубияна и нигилиста. Любую помощь он издевательски отвергал. Одно время даже не принимал душ. “Зачем?” — вопрошал он, когда кто-то из нас предлагал ему ополоснуться. В глазах пустота и нездоровая старческая пелена. Полный крах в восемнадцать лет...
А спустя некоторое время начал исчезать. Бывало, уйдет за батоном, а вернется через три дня. “Ты где был?” — спрашиваем. “Да так, просто...” — отвечает и гогочет себе под нос. На работу устроиться ему не удавалось, а там, куда его брали, обычно не задерживался более трех дней. Работать за деньги было для него невыносимо. После бескорыстного служения оплата труда деньгами — сомнительная награда. Думаю, так он и думал. К тому же не видел смысла.
Выхожу на Восстания. Иду мимо гостиницы “Октябрьская”. Знакомое местечко. Здесь я размещал туристов из Ноябрьска. Отсюда уезжал с женой в Финляндию. Когда-то давно, здесь, прижавшись к стене, целовался со спортивной девушкой из пивного бара, а она лезла ко мне в штаны и дрожала. А теперь вот прохожу мимо серого фасада, чтобы забрать из ментовки брата.
В отделении милиции как в отделении милиции. В дежурке за широким пластиковым окном, низко опустив голову, сидит лейтенант.
— Здравствуйте, — обозначаю себя.
— Здрасьте, — поднимает голову дежурный, и я угадываю армянские черты на правильном утомленном лице.
— Борис? — спрашиваю.
— Да. Айрапетян?
— Он самый. За братом.
Я вышел и сел на дээспэшную лавочку напротив деревянных кресел, складных, как в советских кинотеатрах. Сложенные стульчаки были так грязны и поношены, что первые десять минут я перебирал в голове варианты, как можно так испоганить мебель. Казалось, их опустили в жижу, потом долго оплевывали, били ногами, царапали ножиком, терли об асфальт, отламывали щепки. Кресла являли собой образец человеческой способности уродовать. С унылых стен черно-бело глядели на меня разыскиваемые преступники, фамилия одного из них была Ио. Как у спутника Юпитера, подумал я.
Спустя полтора часа, неловко всунув голову в арочное окошко, спросил у дежурного земляка, сколько это еще может продлиться.
— А это мы сейчас у капитана спросим, — ответил дежурный, оборачиваясь и шуточно обращаясь к коллеге. — Ну что, товарищ капитан, когда там бумаги готовы будут?
— Ну, к вечеру, может, и доберемся до... как там его?..
— Айрапетяна, это брат мой, — вставил я.
— Да, Айрапетяна, — невозмутимо продолжил капитан, даже не посмотрев на меня, будто говорил с рацией. — Ну, можно и быстрее конечно... но я не вижу с вашей стороны никаких движений в мою сторону...
Земляк обернулся ко мне, виновато пожал плечами и развел руками. Похоже, ему было немного неловко, по крайней мере он опустил голову и старался не смотреть на меня. Такие дела, как землячество, непросто перебить игрой в милиционера. Ментовское и кавказское боролись в нем. По тому, как земляк вскинул голову и улыбнулся мне, все стало понятно. Эта улыбка говорила: “Да, и что теперь?!” Так смотрит на мужа изменившая жена, когда факт измены настолько очевиден, что не требует доказательств.
— Я готов сделать шаг в вашу сторону, — сказал я, нисколько не смущаясь.
В конце концов, ты принимаешь правила игры.
— Это другое дело, — ровно, без оттенков в речи, сказал капитан. — Через дорогу продуктовый магазин. Купи куру-гриль, пару салатиков, только без чеснока, Парламент Лайтс и попить чего-нибудь.
— И майонез еще, — добавил Овсепян, доставая из пачки сигарету.
Куры в магазине не было, я взял колбасу, салаты и газировку. Купил сигареты и майонез. Немного подумав, докупил кругляк белого хлеба. Не успел протиснуть через окно пакет, как капитан истошно заорал:
— Айрапетян!!! Ай-ра-пе-тян, мля!!! Как звать брата?
— Арсен.
— Арсен! Айрапетян, оглох на хер шоль?!! Пройди сюда, — капитан отворил дверь и кивком пригласил меня вовнутрь.
Справа от коридора обозначились решетки камеры. Вдоль стен на лавочках бесформенно расположились мятые контуры человеческих тел. Люди походили на жертв землетрясения, извлеченных из-под завалов.
— Аааа-ррр-сен!!! — гаркнул кэп, выпучив омаром глаза в сторону камеры.
В левом углу еле зашевелилось тело и подняло голову.
— Айрапетян, ты че, спать сюда пришел, нах? а-ну подъем, мля!!!
— Вставай, брат. Пойдем домой.
Вгляделся. Арсен, проведя на улице пять дней, ничем не отличался от людей, бездомничавших пять лет. На испачканном отекшем лице асимметрично выступали пухлые нездоровые черты. Пропитанные смолью волосы топорщились, как дикий кустарник. На голое тело была накинута грязная куртка, некогда голубые джинсы только местами выдавали свой истинный цвет. Лишенные шнурков кроссовки высунули языки, словно дохлые лошади.
“Мне очень плохо, брат” — говорил его вид.
— Еще раз найдем на улице, подбросим наркоты и пойдешь в тюрягу. Понял? — уже не смущаясь, пригрозил доселе мягкий Овсепян, выросший перед выходом. — Не хера нацию позорить!
Арсену выдали шнурки, и мы вышли на улицу. Солнце, преодолев крыши домов, приветливо лыбилось.
— Ты в порядке, брат? — спросил я.
— Я в порядке, — ответил Арсен.
Два квартала мы шли молча. Мне хотелось его избить и обнять одновременно. Я был рад и расстроен. Беспричинные слезы полнили веки и пощипывали склеры. Я не знал, о чем с ним говорить. Все эти годы мы были порознь, глупо было бы что-то менять и ломать комедию. Но все же я очень любил его и жалел.
— Я хотел собрать бутылки, сдать их и принести матери хоть немного денег, — сказал он вдруг, не глядя на меня.
— Все в порядке, брат. Пойдем, дома ждут.
Встречные люди изумленно таращились на нас и оборачивались вслед. Мне же было все равно. Я шел рядом со своим родным братом, дома нас ждала измотанная мать, но меня продолжала жечь какая-то обида, будто я знал, что вся эта история не более чем пролог к трехактной трагедии.
Счастливые люди с рекламных плакатов доказывали, что счастье совсем рядом. Оно в йогурте, говорили их смеющиеся лица, оно в стиральном порошке, оно в прокладках на каждый день, оно у берегов Турции, оно в финских красках.
Дома Арсен скинул с себя все одежды и пошел мыться. Мать тихо плакала. Я собрал вещи в пакет, чтобы вынести их на помойку. Выпил чаю, дождался Арсена из ванны, скоро попрощался с ним и вышел.
На Васильевском, по дороге к “Центру литературы и книги”, где должна была пройти встреча с немецким писателем, я зашел в книжный маркет приобрести для автографа книгу классика.
— В наличии только “Под местным наркозом”, — сказал лысеющий молодой мужчина, после того как порылся в компьютере.
— Пойдет, — ответил я.
Искомканной лентой фольги, поблескивая мелкой рябью, текла Нева. Я шел по теневой стороне. Прохлада, проникая под куртку, приятно холодила тело.
— На улице плохо, холодно и очень одиноко, брат, — сказал мне Арсен перед самым моим уходом.
Этой ночью я снова не смог уснуть, а через неделю мне позвонили из Москвы и просили приехать за братом....
Cсылка оригинала: http://shuv-petrosyan.livejournal.com/132183.html
Мысли и позиции, опубликованные на сайте, являются собственностью авторов, и могут не совпадать с точкой зрения редакции BlogNews.am.
print
Распечатать